Родион Зодченко

За окном Краснодарского клуба шёл дождь, конкурс «Красные таланты» заканчивался. Пора возвращаться в Анапу – там множество дел в музее, и надо узнать в милиции, как продвигается расследование двух краж музейных ценностей, и что там новенького у археологов из экспедиции, и ещё уговорить товарища Машу позировать для портрета новой советской женщины, и ещё там ждёт Маргарита. Ждёт? Мне хочется так думать…


Пора ехать. Правда почему-то болит голова, и озноб, и несколько сбиваются мысли. То ли это усталость, то ли простуда, то ли… Не знаю.

Ясноглазая девушка Фрося говорит, что проводит меня в больницу, мне нельзя ехать в таком состоянии.

Долго ждали в приёмном покое больницы. Становилось хуже, лихорадило. Разговоры отвлекали – и вся она такая светлая, сочувствующая, милая. Кажется, даже что-то рассказал ей (то ли она спросила, почему прихрамываю, то ли ещё что, не помню) про осколок австрийского снаряда, ранивший в ногу, и даже ещё что-то про войну – что вообще странно – я не люблю рассказывать о себе. О своём прошлом. О войне особенно.

Разговор с врачом – вроде бы подозрение на тиф – но симптомы непонятны пока. Мне дают лекарство и отправляют в Анапу.

Медбрат Рубин и почтальон Исаков уехали со Львом Павловичем, на машине. Иду на вокзал, где прощаюсь с Фросей, обещаю написать ей письмо…

В глазах – муть, контуры действительности нечётки и странны, и как вспышка искр или блёсток, слепящая глаза, стирающая окружающие предметы. У женщины, продававшей билеты в поезд – ярко-красная косынка и чёрная коса. Дальше всё – дорога в поезде, какие-то разговоры, пьяные блатные гитарные аккорды, и приезд в Анапу, и медбрат из больницы ждущий меня на вокзале, и больница, и врач, расспрашивающий меня о моём здоровье – как сквозь какую-то пелену тумана. Нет, скорее какого-то пожарного зарева, или паровозного дыма…

То ли слышен на самом деле, то ли уже мерещится голос Ядвиги Гуннарсон, спрашивающей о том, что со мной случилось и что у неё есть новости для Родиона Романовича… Она почему-то всё время путает моё отчество. Хотя вообще очень хорошо для иностранки говорит по-русски. Странно хорошо… - но эта мысль не успевает додуматься… И всё, - городок за окном, лицо врача, обстановка больничной палаты - исчезают в этом жарком, красном, алом, тревожном дыму. Алый паровоз мчится из прошлого в будущее, алый дым, алый пожар, разгорелся костёр.

Мысли путаются, уже даже не мысли, нет – какие-то разрозненные картинки и образы… В них переплелись правда и ложь, прошлое и настоящее, жизнь и картины – написанные, и те, которые не успел написать – а сейчас – напишу ли, будет ли время – потом? Едет красный паровоз, и он уже не полный глупого оптимизма, как на той картине, что нарисовал для «красных талантов», страшно стучат колёса, и не по рельсам, по живой земле, по судьбам людей, едет красный паровоз, сметая всё на своём пути, а есть ли то будущее с цветущими деревьями и стеклянными зданиями, к которым он едешь… или нет его, и никогда не будет… Подхватила историческая буря тихого петербургского мальчика Родю, как ураган – лист бумаги и нет его уже давно, да и тот, кто есть сейчас, может быть, скоро умрёт.

Я или мой двойник?

Это ведь не я сейчас лежу на больничной койке, это ведь не я сейчас в сыпи, в горячке, с остриженными волосами и опухшим, страшным лицом, это кто-то другой… А меня – и вовсе нет.

Мелькают чёрно-красно-алые геометрические конструкции, похожие на то, что рисовал в период увлечения беспредметным искусством. Зарево пожара. Свист ветра, и грохот выстрелов, взрывов. Снова – резкая боль в покалеченной ноге, куда попал осколок австрийского снаряда – не восемь лет назад а вот сейчас, только что, когда мы шли в атаку… Лазарет, лицо сестры милосердия… Ещё видения – смерти, войны… Начало революции. Увлечение ею, на волне общего энтузиазма скорее, чем по внутреннему убеждению. Ещё лицо встаёт перед глазами – Павла Николаевича, друга и учителя, человека, которым восхищался когда-то безмерно. И как художником, и как деятелем… Когда он был председателем исполнительного военно-революционного комитета Придунайского края, а я – его помощником… Возвращение в Петроград. Уход от революции как таковой к революции в искусстве и поиску новых форм для выражения действительности…

Или для того, чтобы от неё ускользнуть?

За этими тревожными вспышками и всплесками воспоминаний – вставали какие-то другие картины – совсем давние, далёкие, прежние – прошлое, которое забыто, которое ушло безвозвратно, которого больше нет. Кузина покойной маменьки, светловолосая тётушка Хельга подарила мне на день ангела набор английской акварели лондонской фирмы Роуни – кажется, именно тогда я «заболел» рисованием… Потом, летом, на эстляндской даче всё той же тётушки Хельги – рисование бесконечный пейзажей, для которого были заброшены все прежние детские увлечения, игры, вылазки в лес. Первые пейзажи – бледно-серое море, балтийский туман, корявые сосны, чайки, деревянные башенки дачи, очертания башен Ревеля вдалеке. Портрет тётушки, читающей книгу. Портрет тётушки на балконе. Но в основном – бесконечное серое море, скучный песчаный берег, чайки, рыбацкие лодки…

Другое воспоминание – уже только что прошедшего почему-то наслаивается на это, как будто происходит одновременно – со мной, не со мной… Приезд в этот город (какие пейзажи, особенно морские виды – надо идти писать этюды), начало работы в музее… Ощущение якобы идиллического маленького городка нарушается почти сразу же – узнаю про то, что один из самых ценных экспонатов музея – золотое яйцо работы Фаберже – похищен около двух месяцев назад. Надо пойти в милицию, выяснить. Она на соседней улице – но там никого нет… Вернулся в музей. Наконец город просыпается, оживает. В музея начинают заходит посетители – некоторые местные, в основном – отдыхающие…

Рассказывал посетителям об истории этих мест (изрядно, кажется, перевирая – но я никогда не был особо силён в истории, меня интересует только живопись и проблемы отображения современной действительности средствами искусства… а работа в музее – ну, так почти случайно вышло). Когда никого не было – сидел возле музея, писал акварельки – море, корабли, маяк, старая пристань…

Знакомство с журналисткой Ядвигой и мистером Эгбертом, англичанином из археологической экспедиции – в общем-то, он может мне гораздо больше рассказать об экспонатах этого музея, чем я ему...

Услышал про конкурс «Красные таланты» - решил написать картину, на основе тех зарисовок с железнодорожными и индустриальными пейзажами, которые делал по дороге сюда из Москвы – но не бытовую, а, так сказать, символическую. Как красный паровоз мчится от чахлых пейзажей прошлого к индустриальным стеклянным городам будущего…

Мчится красный паровоз, пылает огненным жаром…

Через некоторое время снова пошёл в милицию. Меня очень беспокоит эта история с похищенным экспонатом. Узнать, можно ли чем-то помочь следствию и вернуть народное достояние.

На улице говорят о том, что в городе проблемы с покупкой средств гигиены… Ладно, об этом я потом подумаю, сейчас у меня важное дело – похищенный экспонат.

В милиции ничего толком не узнаю. Да, у них есть подозреваемый. Да, опросили свидетелей. Да, было похищено только яйцо Фаберже, хотя в музее ведь есть и другие ценные вещи. Наверное преступник шёл именно за ним? Может быть… Чем я могу помочь? Ну, например, посмотреть, есть ли в архиве музея что-то об истории похищенной вещи, может быть это как-то поможет в поисках…

Может быть.

Пошёл искал в архиве музея какие-нибудь документы, нашёл всю эту историю про красноармейца Коврюка, яйцо Фаберже, труп человека по фамилии Бодуэн-де-Куртене, его пропавшую жену… Надо пойти рассказать следователю. Вдруг пригодится для следствия.

Следователя на месте не оказалось, зато были комсомольцы товарищ Аминат и товарищ Маня, которой я излагаю всю эту историю письменно. Проще было бы рассказать это следователю, но когда ещё он появится…

Надо будет написать портрет комсомолки Мани… Настоящая девушка будущего. Спрашивает про музей… Предлагаю ей зайти, однажды, когда у неё будет время.

Солнце светит в окно. Голоса на улице, шум курортного городка. Кажущееся спокойствие.


Именно в то время, когда я был в милиции по поводу предыдущей кражи из музея, писал справку о том, как яйцо Фаберже попало в музей, беседовал с Машей и так далее – из музея была похищена ещё одна вещь – древняя монета.


Спросил у Эгберта, был ли кто-нибудь подозрительный возле музея, пока меня не было… Не знает. Бегу в милицию писать заявление о краже. Потом они идут осматривать место происшествия, искать улики и так далее. Наблюдаю за происходящим с отчаянием. Предыдущая кража произошла, всё-таки, ещё когда я понятия не имел об этом музее… А эта – уже при моей работе здесь…

Пытался вспомнить что-то из того – как нужно искать улики, в конце концов, изучал же я когда-то криминалистику – пустота… От двух лет учения на юридическом факультете Петербургского университета не осталось в голове ничего.

Впрочем, и в те годы правоведение занимало не слишком много места в моей голове… Посещал в качестве вольнослушателя Академию художеств, ходил в поэтические кружки, влюблялся, рисовал портреты барышень, петербургские пейзажи, рисовал иллюстрации к книжке стихов одного приятеля-литератора… Безвозвратно минувшее время. Белое, золотое, синее, зимний Петербург, огромный, ненастоящий снег хлопьями…


Короткое возвращение в реальность: больница, врач, горечь лекарства, какие-то голоса там, за стенами этой палаты, - то ли слишком обострившийся слух, то ли снова галлюцинации – в операционной, кто-то раненный в перестрелке… Нет, ничего не знаю, опять всё – в дыму и в бреду.


И снова – круги и треугольники, совершенно беспредметная живопись, и Петроград, каким я увидел его, вернувшись с войны: пустынный, страшный, безвозвратно изменившийся.

И тут же воспоминание, видение, видимость – может быть, и не было этого – в 16-м, когда я уезжал на фронт. Последние несколько петербургских дней, и на Невском, где всё видимость и мнимость, выходящая из авто женщина в чёрном платье, чёрной вуали, - золотые, рыжие, пышные, да, всё-таки скорее золотые, чем рыжие, золотые, цвета старого золота, волосы и ярко-красные на бескровном, страшно-красивом лице, губы.

Хотел написать когда-то картину, вдохновлённую этим воспоминанием, - нет и оттенки, и черты – безвозвратно ускользали, а может быть, и не было ничего, ведь лжёт Невский проспект…

Да и не было никогда такого… Потому что это из того, прошлого, забытого, не бывшего никогда. Почему же так жутко от того воспоминания?


Десятки документов… О том, что опасно хранить наиболее ценные экспонаты в музее, но с этим надо в милицию, нет, в горком, в горкоме посылают в милицию или в сберкассу, в сберкассе – опять в горком… и так до бесконечности – то есть, до того всего лишь, как на двери сберкассы появляется табличка «Обед! Не беспокоить».

Сижу в чайной. Разговоры о том, что «из музея-то всё украли», и о том, что мыла в городе не достать, и о том, что…

«Красные таланты». Девочка, дочка работающей в чайной Ефросиньи, с красным корабликом, и манерная барышня из Коктебеля, и почтальон, читающий балладу о почтальоне.

Иду домой. В смысле, в ту комнату в коммуналке на улице Ленина, где я теперь живу. Ещё там живут работники Горкома (но они всегда на работе, я, кажется, почти никогда не сталкивался с ними дома), и кто-то из фотомастерской… И ещё:

- Здравствуйте, так вы наш новый сосед?

Она стоит на коммунальной кухне, девушка с резким красивым лицом, рыжая. Чем-то странно, неочевидно контрастируя со всей этой обстановкой.

Говорим о чём-то несущественном, заедая разговор о тепловозах, прогрессе, живописи и погоде грецкими орехами.

В ней есть что-то притягательное... Тонкое, полузабытое, смутно знакомое… И при этом что-то немного вульгарное. Меня беспокоит это лицо, немного ассиметричное, тонкое, в обрамлении рыжих волос, зачёсанных в гладкую причёску, и всё же – огненных.

Прошу её как-нибудь позировать мне для портрета. Пожимает плечами. Кивает.

- Идите, а то опоздаете в Горком.

Прихожу туда, там говорят, что в Краснодар поедут все анапские участники «Красных талантов».

Иду к себе, собираться на поезд. Но вместо этого… А, время ещё есть. А я так давно не рисовал, ну скажем, не рисовал просто портретов. Не наполненных пропагандистским пафосом и так далее. Она, наверное, у себя в комнате. Ну, просто постучусь, и, если не ответит, уйду… Ну, действительно.

Она приглашает войти. Говорим о чём-то… Она упоминает, как в Киеве позировала какому-то художнику. Её лицо как-то ускользает с холста, не поддаётся ни реалистической манере изображения, ни если рисовать его более геометрически… Ни – пуанталистическими мазками и точечками, в миллион красок и оттенков. Не то.

Прошу её распустить волосы.

Вот, кажется, понял. Взять всего несколько красок и белый лист бумаги. Только очертания, только чёрная, немного колючая, ломаная линия – нос, глаза, брови, грустные губы, упрямые подбородок. И красно-рыжей краски – для того, чтобы передать это море тёмно-рыжих волос.

Скорее эскиз, чем законченная картина. Но эскизом получилось передать – если не это лицо, то впечатление от этого лица, а более проработанным и тщательным рисунком – нет.

Смотрю на неё, эта линия губ, что-то горькое и милое в краях улыбки, и думаю, будет ли слишком большой наглостью поцеловать её…

Зачем-то произношу это вслух.

А дальше время остановилось, и были только нежность и страсть, и солнечный свет из окна, и горьковатый привкус её поцелуев, волны рыжих волос, и забытое чувство... влюблённости, вдохновения, радости? Не знаю, не сформулировать – я же художник, а не поэт.


Пора ехать в Краснодар. С сожалением ухожу.

По дороге на вокзал, встречаю Ядвигу. Она рассказывает – по секрету, потому что мистер Эгберт очень переживает, и так далее – что и с раскопок похитили ценную вещь. Какой-то древний золотой браслет.

Поезд, разговоры попутчиков, Краснодар, где невозможно найти этот клуб, где будут проходить «Красные таланты», блуждаю по улицам, наконец, нахожу. Там уже есть знакомые лица – Ефросинья с дочерью, эта барышня-поэтесса…

Головная боль, озноб – тогда же… Самосмотр пролетарских искусств как-то уже и не помню.

Всё заволокли волны бреда, стремился в будущее красный паровоз, пароход качался на лазурных волнах, турецкие корабли палили из пушек в восстание древнегреческих рабов, генуэзцы строили крепость, переливалось бриллиантами похищенное яйцо Фаберже, усмехалась Маргарита, и откуда-то из далека прошлой жизни слышался вальс, который играла на беккеровском рояле тётушка Хельга в эстляндской усадьбе.


* * *

Пробуждение. Медленно выныриваешь из бреда – в реальность (но чем она отличается от бреда?). Жара нет, голова не болит. Скучные, пустые дни выздоровления. Скоро можно будет снова приступить к работе, к своим обязанностям… Но эта мысль уже не вызывает ничего, кроме скуки и досады. Город, где не достать необходимого, музей, из которого похищают ценности, - от всего этого тоскливо и тошно. Ничего в жизни мне уже не интересно – ну вот только Маргарита – и живопись. Как-то совсем забыл это, как-то едва ли не разучился – велика ли цена всех этих агитационных «красных паровозов» на весах искусства? Пожалуй, из всего, что я написал за время, прошедшее с моего приезда в Анапу и до болезни, единственное настоящее – это портрет Маргариты…

Я ведь почти ничего так и не знаю о тебе. Но всё равно – ты единственный человек сейчас…

Я выздоровел. Странно. Повезло. Не знаю. И вот ведь – первым человеком, которого я встречаю – ещё в больнице же, там, у входа – была Маргарита. Обнимает, плачет, шепчет «Уедем», говорит, что-то про какие-то бюрократические формальности, что-то ещё… Что увидимся – дома, и наконец поговорим.

Из предыдущего разговора её с медбратом – речь идёт о каких-то похоронах, вот этот убитый в перестрелке человек – кем он ей приходился? Но я не буду ни о чём спрашивать. Ни сейчас, ни потом. Может быть, расскажет сама…

На улице неподалёку от больницы встречаю Ядвигу, она рассказывает о том, что мистер Эгберт уехал, ещё давно, а экспедиция продолжала работу, нашла много древностей, которые подтверждают какие-то научные теории… Я рад, и за неё, и особенно за эту тихую серьёзную Анну Павловну, главу археологической экспедиции, но всё равно – какое-то ощущение чуждости и пустоты.

Показываю музей ещё нескольким посетителям (среди них и Маша с родственником, приехавшим сюда в отпуск, дядей, кажется). Иду в санаторий, к археологам, смотрю на их работу, их находки, их энтузиазм…

Но всё же… Меня не занимают более мои музейные обязанности. И происходящее в городе. Наверное, многое успело произойти за время моей болезни, но – вот ощущение какой-то чуждости.

Усталости. Тревоги. И вот этот, знакомый по бредовому состоянию, страх… Необъяснимый.

Маргарита говорила про «уедем отсюда…» Не знаю. Это сложнее осуществить, сказать-то можно. И что дальше – полная неизвестность…

А с другой стороны, что мне терять в этой действительности, где по любому поводу надо писать и удостоверять десять справок, где воруют средь бела дня музейные ценности, где…

Ведь на самом деле, мне ничего не нужно, кроме живописи и Маргариты.

И я не хочу видеть её плачущей.

И очень боюсь потерять её.

Ну что же, попробуем уехать…

Иду в порт, пытаюсь что-то узнать о том, когда уходит пароход, что надо, чтобы купить билеты, какие документы нужны… Всё оказывается сложнее.

Надо обдумать это всё.

Возвращаюсь домой. Там – Маргарита. Усталая, осунувшаяся.

Жадно целую её руки, волосы, лицо, губы.

Потом рассказываю то, что удалось выяснить…

«У меня совсем нет денег… Я всё потратила на похороны… И документы...»

Моих денег тоже немного. Правда, если присвоить музейные… Если о них никто не вспомнит… И всё равно мало.

И вот эта неизвестность. Ни будет ли пароход, ни сколько стоят билеты, ни как решить проблему виз… Ничего…

Дома. В пустой и неуютной комнате на стене висит портрет Маргариты. Кажется, я нарисовал его так давно. На него падает из окна свет, и в этом неровном свете уличного фонаря он больше похож на оригинал, чем днём, в ровном солнечном свете.

Почти получилось передать это прекрасное, неуловимое лицо… Всё-таки я не разучился рисовать. Ну, хоть что-то отрадно…

И ведь я так и ничего о тебе не знаю, почти ничего. Но это даже не важно. Захочешь – расскажешь, потом… Если только будет это потом.

Она шепчет, что мы уедем, если не этим пароходом, то каким-нибудь другим, всё равно, и поселимся в мансарде где-то – а неважно, Стамбул ли, Прага, Париж? Я буду писать картины, мы будем счастливы…

Я не верю и верю. Какова вероятность того, что хоть что-то… Но всё-таки – сидеть, обнявшись, в пустой комнате коммунальной квартиры, и слушать её тихий взволнованный голос, и…

А свет уличного фонаря падает, освещая треугольник в середине давеча написанного портрета – прядь рыжих волос и половину лица.

Тихо, темно, безнадёжно в Анапе.

Городок пуст и тёмен, как будто вымер вечером. Попытка ещё раз выяснить что-то про пароход – напрасно. Никого нет нигде. Порт пуст. И вообще город пуст и безлюден. Разве что в чайной – там поют цыгане, пьёт чай кто-то из местных, ещё там скучаю двое только что приехавших – мужчина начальственного вида и молоденькая миловидная барышня, с капризными интонациями голоса и постоянно смеющаяся… «Ах, Семёныч, надо было ехать в Одессу. Тут очень скучно».

Цыганка поёт что-то тоскливое... Мотылёк бьется в стекло керосиновой лампы… Кажется, что этот невыносимый вечер – вечен. Дурная бесконечность… И ничего уже не выйдет. И не получится уехать. И в порту никого нет, и пароход не придёт, да и если бы даже? Как? У нас мало денег, и непонятно, что делать с визами. Безысходность. Тоска и лживая улыбка. Мотылёк у керосиновой лампы. Глупые, бессмысленные разговоры. Хриплый голос цыганкой певицы. Дым и грусть. Но пока в моей руке – твоя рука – что-то продолжается… По крайней мере, ты – не исчезнешь. Не исчезнешь, правда?

Капитан, пьющий что-то, слушающий цыганский романс, потом – взгляд на часы – и идёт в сторону пристани.

Сегодня ещё уходит пароход? Так ведь нет начальника порта, вообще, его, говорят, видели в Краснодаре, в каком-то весьма сомнительном заведении… А, там есть его заместитель.

Идем на пристань. Разговариваем с этим самым заместителем начальника порта. Нам хватает денег на билет. И, кажется, на взятку этому милому человеку, тоже – чтобы выпустил нас без виз… Но тут, очень невовремя! – приходят сотрудники ОГПУ – они ищут то ли какие-то документы, то ли что-то ещё, обыскивают и проверяют документы отъезжающих.

- Так бы я, конечно… - говорит помощник начальника порта. – Но поскольку сейчас здесь товарищи из ОГПУ, сами видите…

Неужели не получится уехать?

Правда, из-за ОГПУ отплытие парохода задерживается на неопределённое время. Может, попробуем что-то успеть…

Не имея ещё определённого плана, идём от пристани к городу.

Может быть… Если товарищи из горкома сейчас примерно в том состоянии, в котором они были когда мы их видели в последний раз… Обмануть, заговорить зубы…

Неожиданная удача. В горкоме – пусто. Дверь закрыта, но даже не заперта… Ищем в ящиках стола, в шкафу – бланки на визу, печать. Вздрагивая от каждого шороха за окном. От волнения испортил один из бланков... Наконец – визы заполнены, печати поставлены (на моей визе, правда, кажется она перевёрнута, только бы не заметили, но времени уже нет, да и сюда могут вернуться в любой момент, только бы не ушёл пароход, только бы…

Возвращаемся на пристань. Всё по-прежнему. Капитан нервничает, ОГПУ обыскивают Ядвигу, которая тоже уплывает этим пароходом… Вот и наш черёд. Очень нервничаю из-за поддельных документов. Невпопад отвечаю на вопросы. Нет, у меня с собой нет ценностей. Только фотокамера, краски, блокнот для этюдов... А в карманах что? Да пусто, пусто (что же они ищут всё-таки?). И вот мы уже поднимаемся на борт…

Когда нас зовут для повторной проверки документов и обыска. Что-то заподозрили? Но у нас действительно ничего нет… А документы они как раз не очень тщательно проверяют (иначе заметили бы и кривую печать, и странную подпись). И отпускают.

Мы поднимаемся на борт парохода.

Я так устал нервничать и бояться, что сейчас нет сил ни на радость, ни думать о том, что же будет дальше и зачем я это сделал… Только стоять с ней, обнявшись, на палубе, смотреть в её лицо.

Ты со мной. Со мной. А там мы что-нибудь придумаем…


Над Чёрным морем лежала густая, тёмная, звёздная ночь. Редкие огни Анапы исчезали вдали. Пароход плыл в сторону Константинополя.



Большое спасибо всем, с кем поиграл :)



- "1924", 04.01.14